
Вспоминая Турий Рог и Сосну Гору, Акумовна нет-нет да и заметит и такое турийрогское и сосногорское, что, кажется, и в голову не придет на Бурковом дворе.
— Теперь,— скажет,— рожь уж готова, слава богу!— и перекрестится: — Дождь не хорошо.
Вера привыкла к Маракулину и не дичилась больше, и он привык к ней и хорошо было, когда она входила в комнату:
впереди Акумовна с самоваром, а за нею Вера с полоскательной чашкой.
«Из полоскательной чашки на том свете дьяволы дьяволов и грешников причащают!» — вспомнилось как-то Маракулину видение Акумовны из ее хождения по мукам, и он впервые с отъезда Верочки улыбнулся.
И Вера, словно прочтя его мысли, ответила ему.
И он долго видел ее улыбку полудетскую, полудевичью.
И как пусто показалось, когда Вера, найдя себе место, перебралась из кухни от Акумовны тут же на Бурковом дворе на четвертый этаж во флигель — так назывался черный конец дома к Бельгийскому заводу.
Акумовна частенько пропадать стала: наведывалась к своей чудотворной — к огоньку своему, к Вере своей, учила ее, должно быть, и чистоту наводить и морить березовые дрова, что-нибудь такое.
И Маракулин оставался совсем один, пусто ему показалось.
Какой-то жилец из флигеля такую взял повадку: как вечер, высунется из окна лицом к Маракулину, смотрит и свистит. И то, что он глаз с него не спускал, а Маракулин уверился, что это так, и то, что свист не прекращается, все это доводило его до бешенства и волей-неволей приходилось закрывать занавеску и сидеть в духоте.
И пусто было, и душила злость.
И по утрам, читая газеты, с каким-то нетерпением искал он и, находя, радовался — злорадствовал всяким убийствам, пожарам, катастрофам, наводнениям, ливням, землетрясениям, веря в злорадстве своем, что страхом можно взять человека, устрашить человека, вывернуть как-то мозги его и душу, и тогда прекратится вечерний самодовольный, наглый свист над ухом.
А на новом Верином месте дело, должно быть, неладно шло, что-нибудь случилось: не оборонить, должно быть, Веру от шатунов да и за ней самой не усмотришь, бес-стыжая.
Прерывая гаданье и заговаривая о Вере, со слезами говорила Акумовна:
— Я к государю пойду: как помирать, руки так — и все расскажу.
— Не допустят, Акумовна.
— Нагишом пойду, нагая: как помирать, руки так — и все расскажу.
— И нагишом не допустят.
Но она стояла на своем, она верила, только государь заступится, не пропадет девчонка, и долго стояла на своем и вдруг примолкала, смирялась.
И Маракулину слышалось, как шептала она свое конечное, свое отходное — кару и награду делам:
— Обвиноватить никого нельзя.
— Да кто ж виноват-то, Акумовна?
— Я черный человек, я ничего не знаю,— отвечала Акумовна, и улыбаясь и поглядывая как-то по-юродивому, из стороны.
Лето тянулось нескончаемо, томяще, однообразно. Только и ждал Маракулин праздников: все-таки праздники.